КУБАНСКАЯ ЗЕМЛЯ – МОЕ НАЧАЛО

 

В полдень 12 июня 1937 года я появилась на свет в восточном полушарии нашей планеты, в городе Армавире на Северном Кавказе. Ровно в полдень да еще и в 1937 году (ну и годик!). “Молодое лето”, сказал об июне Владимир Набоков. Я родилась в молодое лето. Еще об июне говорят – “румянец года”. 1937 год – год Красного или Огненного Быка, то есть по всем приметам зловещий год. Год необычной солнечной активности и, между прочим, год взрыва рождаемости (перед войной?).

Вообще-то если быть точным (а точным нужно быть во всяком деле), на свет появилось то, что уже жило девять месяцев. Но жило без света. Если, конечно, сокровенный свет не принимать во внимание.

Вышла я, значит, на божий свет (интересно, а там, в утробе, не божий свет, что ли?). Особого крика не было, так как младенец склонен был скорее каменеть от страха, чем кричать. Эта тенденция сохранилась и в последующей жизни.

Предыстория моего появления на свет ознаменовалась небольшой драмой. В Армавире к моей двадцатилетней маме посватался хороший армянский парень Ваня (Ованес), не на шутку влюбленный в гибкий стан, в огромные черные горящие пытливым огнем глаза, в необыкновенную живость моей смуглой мамы. Как он любил ее! Но, как говорится, не в первый раз на земле именно потому она не любила его. Моя двадцатилетняя мама (которая моей мамой тогда еще не была) жаждала учиться и получить высшее образование, а потому вслед за своей старшей сестрой стремилась в большой город. Хочется сказать, и достремилась, расплатившись за это роковое стремление моим будущим неврозом. Ах, почему, почему она не вышла за милого, хорошего, преданного, обожавшего ее Ваню! Почему? Да потому, что она была создана для ловушки неудачного брака, а с Ваней, ясное дело, ни о каком неудачном браке не могло быть и речи. Это не входило в планы провиде́ния. Правда, выйди она за Ваню и родись у них не я, а другая дочь или сын, не было бы и моего писательства, ибо, кто знает, передал ли бы мне Ваня страсть к писанию. Ну и пусть не родилась бы именно я, лишь бы ребенок был счастливым. Но встретиться две отверженности (ибо и маму нельзя было назвать везучей), ясное дело, не могли.

Вот так, через горькие молодые слезы безутешного Вани пролегал мой путь к появлению на земле. Можно сказать, он плакал на мою голову. На мою, тогда еще не существовавшую голову. Впрочем, ладошкой от судьбы не заслонишься. Хорошо еще, что мама передала мне врожденное эстетическое чувство: художнику во мне было чем утешиться. Да, нельзя сказать, что в момент моего рождения “в небе плясала звезда” (Шекспир).

Природа позаботилась о том, чтобы подготовить меня к писательству: я родилась сутулой… Как будто нарочно для того, чтобы склониться над письменным столом. Писатель – человек без осанки. От прочих младенцев вокруг я отличалась только тем, что ввиду очень рано проявившегося призвания мне вместо соски, видимо, сразу купили авторучку.

Уверяю вас, будущий писатель даже в слове “мама” – в первом из того, что все мы произносим на земле – угадывает сначала некоторую ладность и выговаривает его с чувством ритмического наслаждения, а уже потом вникает в его смысл.

Если бы я знала, почему меня назвали странным заморским именем Нелли, я бы рассказала об этом без промедления. Но всё что мне удалось узнать, это то, что, идя в Армавире в ЗАГС, мама всё еще не знала, как наречь меня. И когда регистраторша сказала, что сегодня в их ЗАГСе уже девять девочек получили имя Нелли, дескать, пусть будет и десятая, – мама не противилась. Случай опять вошел в мою жизнь, и снова как хозяин. Бедная армавирская регистраторша ведь не могла знать, что я стану человеком пишущим и печатающимся, и что мое имя будет бессчетное число раз торчать под или над моими публикациями, мозоля мне глаза и напоминая мне, что мною округлили какое-то число других безвинных девочек и что конвейер прошелся по моей душе уже в первые дни моего появления на свет, как говорится, “с минут бесчувственных рожденья”. Это было время, когда и в России исчезли имена Нестор, Игнат, Савва, Ермолай, Викентий и т.д., зато появилось много Радиков и Эдиков. Что я могла поделать с этим? Взять псевдоним? Но в слове “псевдоним” мне в первую очередь слышится корень “псевдо”, что для моей прямой и склонной к естественности натуре неприемлемо. Этот шрам остался навечным, несмываемым, как наколка. “В имени – судьба”, говорили древние.

 

Я еще расскажу далее о своем становлении, о разгорании моего духа, но сейчас пора уже объяснить читателю как семья наша оказалась в Армавире. Произошло это в 1905 году после очередной резни в Карабахе, в частности в его столице городе Шуше. Семья моего прадеда, священника Тер-Алексана Багдасарянца, вынуждена была бежать из Шуши. По примеру многих армян – на Северный Кавказ, в Армавир. Бежать из обихоженного разросшегося культурного центра, из этого алмаза Закавказья, каким была Шуша, нелегко. Признаться, я завидую прадеду: какая паства! Он был сама доброта, само бескорыстие, само врачевание. Энергетически я очень ощущаю прадеда в себе. Я закрываю глаза. Вот узкий свет в высоком окне церкви. Вот обрывок печального песнопения. Вот рука ложится на грудь, вот тяжелый крест дрожит в немолодой руке. Дрожит потому, что речь взволновала и самого говорящего. И на ресницах дрожит слеза, делающая очи кристаллом. – “Братья, сестры мои! Одинок человек в час молитвы, как одинок последний и самый первый час человека. Как одинок человек в миг прозрения и в минуту горестной догадки, а также в час страшной вести, несущей беспощадное новое одиночество. Одинока душа в дому своем, и этот дом ее – наше тело. Но есть на земле огонь, который согревает все эти одиночества. Этот огонь – мысль об Отце, разговор с ним безмолвных уст. И стоит сказать – “Отче!” – как нет больше одиночества, как все мы дети и, стало быть, под крылом. Стоит сказать: “Это любовь твоя посылает мне испытания!”, как распрямляется дух и вера удесятеряет силы”.

И песнопение снова разрывает горячую тишину и рвется в купол. Старенький тяжелый крест поднят высоко над головой. Он больше не дрожит, потому что душа обрела устойчивость единения. И седой проповедник стоит между Богом и людьми, сам страстно веруя во всё то, что только что произнес. Он убедителен, потому что убежден. Колодезная мгла церкви наполняется токами. Пусть это только миг, но этот миг дает душе опору. Добрые силы в сцеплении. И одиночество отступает от врат души.

После таких проповедей он спал тревожно. Всё-таки психическая энергия истаивала. Зато прихожане сладко засыпали под последним бестревожным небом Шуши. Гроза пока набухала в отдалении. Даже еще и не начал коваться тот молот, который оставит от этой закавказской жемчужины одну только пыль. Пыль развалин и золу пепелищ. Но пока мирный час культуры. Плоды древнего оседлого разума. Процветание искусств и ремесел. Пока порог жестоких времен. Мирная ночь под звездами в пастушескую, ветхозаветную величину. И тревожный сон проповедника с первыми предвестиями той болезни, которая свела его потом в могилу.

Голос у прадеда мягкий, теплый, но небольшой. Да ведь и церквушка была небольшая. Так что – этакий домашний батюшка. Дело не в том, что он стал священником, а в том, почему он стал священником. Вот эта черта и определяла род. Он стал священником, потому что у него была большая душа, жаждавшая приносить пользу ближнему. А это первейшее условие любого, в том числе и профессионального успеха. Наличие голоса и дар красноречия – это хорошо, но без такой души преуспеешь умеренно. Люди должны к тебе тянуться, а не формально присутствовать на проповеди. Встреча с тобой должна быть для них радостью. И, насколько я могу судить, всё это важно не только в священническом деле. Долг, понимаемый как радость. Вот и всё. И чем ноша тяжелее, чем непосильнее ответственность, тем радостнее, тем больше света в душе. “У каждого, кто утешает другого, Христовы уста” (Готфрид Бенн).

Ах, с каким удовольствием взошла бы и я на амвон! Сменила бы в эти мои годы свою профессию (писательство) на священническое дело. Какие возможности для импровизации в свете и в кругу устремленных на тебя живых благодарных глаз. Но женщине заказан путь на амвон.

Учительские гены повторились потом в роду. И учительные, проповеднические – тоже. Если это, конечно, не одно и то же. Повторялась сама жажда служения, просветительская жилка. Ведь всё зависит от мощи альтруистических устремлений личности. Чем крупнее в этом смысле попадается особь, чем больше подходящего генетического материала в ней сосредоточено и совмещено, тем разительней плоды прожитой жизни.

Какая-то непроясненная энергия билась и в дочерях и сыне Тер-Алексана. Уже в Армавире моя бабушка и ее сестра с особой пронзительностью танцевали на балах, гордо выгнув стан. Выправка в танце главное. Как и силуэт фигуры. Клинок, а не профиль танцующего. Мои бабушки молоды и они танцуют. Над ними солнце, отличное от армянского, но молодость легко вживается в любую среду. Моих бабушек объемлют времена, в которых меня еще нет. Но каков полет! Шепот ног, почти не касающихся пола. Не танец – дуновение. Нечто призрачное, но и огневое. Толчки почти воинственного ритмического рисунка танца. Круги, круги быстрого послушного тела. Руки, выразительно меняющие крылатость. Шпага, а не рука. Кисть всегда под острым углом. Певучая кисть. Ломкая, гибкая, пятизвездная. Певучая мягкая ступня. Пружинисто, по-кошачьи сгибающееся тело. И темп, темп! Как всадник, как стрела, как пуля. Мои музыкальные бабушки (еще бы – дочери священника!) кружатся в танце. От этой семейной музыкальности и мне, поэту, кое-что перепало.

В Армавире рождается и мама (в 1912 году). В Армавире рождаюсь и я (в 1937 году). Танца бабушек я, естественно, никогда не видела и видеть не могла (это рассказ мамы). Но художник вызывает из небытия то, свидетелем чего он не был. Это называется воображением. Это можно назвать и воспоминанием о никогда не виденном. Жили бабушки в нижней и самой центральной части города неподалеку от Кубани. Танцует и поет и моя мама-подросток вместе с другими детьми на улицах Армавира. Чумазая, хорошо говорившая на языке нового окружения, а после окончания школы преподававшая в окрестных станицах. Хорошо говорила по-русски уже и мать моей мамы Нина Александровна, которая унаследовала от своего отца (моего прадеда) тягу к начитанности и любовь к литературе. Ставя, скажем, на обеденный стол супник, она могла вдохновенно цитировать любимого Александра Блока. Мой дед, ее муж, крепко стоявший на земле обеими ногами, поражался пылу своей жены, пылу, который и у домашней плиты и при трех детях никак не выветривался. И немало его озадачивал. Вот и теперь он не знал что делать – то ли вместе с детьми приступать к обеду, то ли аплодировать потоку возвышенных мыслей жены, пришедшихся не к месту. Она же вдохновенно разливала суп, всем своим видом показывая, что приготовление похлебки – не препятствие озарению. Скорее наоборот – весьма благодатный фон для мыслей. Думаю, нет никакого сомнения в том, что такая бабушка и должна была пусть и через поколение (а куда генам спешить?) породить поэта и писателя.

Устраивала бабушка в детском саду, которым заведовала, и то, что она называла “Кавказский уголок” – с коврами и крупными южными плодами. Какие наглядные натюрморты! Сказывалась тоска по Шуше. Ну и как истинная шушинка, она, конечно, вышивальщица. В основном гладью. А какие блистательные и пламенные (не путать с высокопарными) тосты произносила она во время застолий и дома и в домах друзей. Дочь священника, она славилась на всю округу как непревзойденный тамада. А ведь это дар златоуста. И на веселых или печальных трапезах поднималась с места седая как лунь невысокая женщина, палимая внутренним огнем, и, начиная издалека, уводила собравшихся в те необозримые дали мысли и душевного жара, откуда они еще не скоро возвращались к атмосфере замкнутой комнаты, а также к закуске и хмелю в бокалах. Она знала всех собравшихся, но она знала и жизнь, и умела соединить преходящее с вечным. Аудитория сидела бездыханная. “Божье умение, божье умение”, – восхищенно говорили присутствующие. “Ну, Дмитрий, береги своё сокровище”. И сидел он, ни в чем не повинный, земной, уже окончательно сбитый с толку. Неожиданно свалившаяся на его голову слава жены мало помогала ему в его земных делах. К тому же в его оставленном высокогорном селе в Карабахе, откуда он был родом, женщины тостов не произносили. Но жена его была не из села, а из столицы Карабаха Шуши, и он уступал. Функции были строго поделены: он вел дом, она этот дом окрыляла. Но, смирившись с новыми эмансипированными временами, дед всё же дозировал порывы своей художественно одаренной жены. Но деспотом, видит Бог, не был и жену почитал. Она, в свою очередь, ценя в нем его мужественность и лидерство, умение взвалить на себя все заботы о семье, никогда его не унижала. И брак их, не будучи, конечно, идеально счастливым, несчастным тоже не был. Атмосфера в доме была ровная, родственная, привязанность друг к другу пожизненная. Если это не лучше любого скоротечного счастья, то возьмите большой камень и бросьте им в меня. Детям запомнилась именно эта благожелательная атмосфера и хорошее отношение их отца к его теще, которая после смерти своего мужа священника Тер-Алексана долгие годы жила у дочери в центре тогдашнего Армавира.

Конечно, об этих тостах бабушки тоже рассказывала мне мама. Как и о том, что аудитория за столом была очень интеллигентная и, что примечательно, разнонациональная. Дореволюционная интеллигенция еще долго эхом отзывалась и в советские годы. И дала замечательное потомство. О котором надо помнить столь же трепетно, как и о русской эмиграции первой волны. О, эта интеллигенция маленьких городков! Неизбалованная, нечванливая, верная идеалу искусства, с тонким слухом на слово.

Стремление мамы к учебе в большом городе, к сожалению, сбылось. Она уехала в Баку, где и поступила в педагогический институт. Педагогом она была, вне всякого сомнения, от Бога, а вот личная жизнь ее, можно сказать, не сложилась. С отцом они развелись и не в последнюю очередь из-за ее стремления учиться. Особенно когда последний курс педвуза было решено послать на усовершенствование в Москву. Моя решительная и пытливая мама мигом собралась в дорогу, причем со мной, двухгодовалой. Отец был против. И его, конечно, можно понять. Как можно понять и маму, хотя подвергать младенца таким испытаниям не следует. И пусть лекции им в Москве читал в числе прочих и Корней Чуковский, но хорошо ли сказалось на мне то, что весь курс поочередно присматривал за мной, пока мама сдавала экзамены? Как города в гражданскую войну, я переходила из рук в руки, а ведь ребенок был впечатлительным. Так что подвергать кроху таким испытаниям не следовало даже если бы на кафедру взошел сам апостол Павел.

В Москву мы с мамой ехали через Армавир. Можно было бы высадить меня с поезда прямо в объятия бабушки, но именно в это время (весна 1939 года) бабушка начала болеть и за два месяца сгорела от рака печени. Так что в Армавире меня не высаживают и во время стоянки поезда мама в последний раз видит свою маму – седенькую, согбенную, исхудавшую, желтолицую, надрывающую душу своим видом. В ночь на 19 мая 1939 года, когда умерла бабушка, мама внезапно вскакивает на постели в общежитии в Москве с криком “Мама!”, увидев ее во сне танцующую в белом платье, радостную, полную жизни. Вот каковы глубинные связи нашей психики с чем-то таким, чему расстояние и время – не помеха.

И с тех пор связь мамы со своим гнездом – Армавиром – стала еще крепче. Каждое лето на долгие каникулы мы с ней либо в станицах Лабинская или Курганная, либо в ее отчем доме в Армавире. Для меня это были райские два месяца: купание в реке (в норовистой Кубани), молоко сразу после дойки, коза Зойка, на спине которой я всё хотела проехаться, пока однажды она не вонзила мне рога в бок, кубанские семечки (черные, маленькие, пузатые, полные масла, вкуснейшие после жарки). Однажды мне уступили удила на подводе (конечно, под присмотром), чтобы я управляла лошадкой. Вот упоение! И песни. Какие песни и как их тогда пели в станицах! А летом 1945 года наша соседка тетя Тоня в Курганной даже доверила мне на час тазик с малосольными огурцами, чтобы я вместо нее пошла на перрон продавать их пассажирам поезда. А это ехали солдаты с фронта. “Эй ты, чернявенькая, дай мне пару огурчиков!” И я их именно дала, а не продала. И раздала все огурцы солдатикам. Продавать какие-то там малосольные огурцы нашим защитникам? Нет, на такую неблагодарность я пойти не могла.

Вечером мама покрыла недостачу тете Тоне, и они еще долго смеялись над полным отсутствием у меня торговых способностей. А я завороженно слушала на перроне пение солдат под гармонь: “Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех”. А если Россия лучше всех, то правильно ли брать с них, стосковавшихся по родине, деньги? И нечего надо мной смеяться.

Честно говоря, я и сегодня презираю любой бизнес, хотя умом и понимаю, что он нужен. Умом понимаю, а сердцем нет. Хоть убей. И разве Александр Македонский был неправ, сказав: “Нет ничего более рабского, чем богатство и нега”. Казалось бы полководец, а как понимал обычную жизнь.

В Баку над мамой еще долго добродушно посмеивались: “Сейчас начнет говорить о своем любимом Армавире”. И говорок краснодарского края у нее до конца ее дней так и не выветрился окончательно. Для нас с ней Армавир был той Атлантидой, которая ушла под воду, но осталась настолько незабвенной, что не возвращаться к ней хотя бы мысленно, было совершенно невозможно. К тому же старый (времен детства и юности мамы) Армавир был городок ладный, в высшей степени годный для жизни, наполненный полноценным общением, какого сегодня уже не сыщешь в мегаполисах и полумегаполисах.

Когда мне исполнилось семнадцать лет, рентген выявил небольшой очажок в одном из легких. Мама тут же приняла неукротимые меры: повезла меня летом на родную Кубань и мощной смесью трех сырых яичных желтков с большой столовой ложкой сливочного масла и такой же ложкой меда ежедневно два раза в день пытала меня в течение двух месяцев. Этим составом она загнала очажок так, что он уже больше никогда не поднимал голову. Зато подняли голову желчный пузырь и печень, наследственно более неблагополучные у меня, как и у бабушки. О эта не знающая берегов материнская любовь, которой я получила столько, что все последующие горестности и неприкаянности были мне уже по колено!

И еще со мной были прекрасный русский язык, усвоенный мамой, а потом и мной, младенцем, и вкус на русское слово. Я педалирую это – русское слово – потому что, на мой взгляд, великая русская литература обязана своим величием именно тому, что она была создана на русском языке. Язык всегда передает душу народа. Но русский язык особенно. Ни в чем так не проявляется русский человек, как в слове. Оттеночный дар русского слова не имеет аналогов. Как и русская духовность. А ведь это за что-то получено. Есть выражение “Слишком мало дал, чтобы взять”. Так сколько же страдальческого отдала Россия, чтобы получить такое богатство?

Великий Золотой век русской литературы обязан своим величием еще и тому, что это была дворянская усадебная культура, что создавали ее люди независимые и обеспеченные. Художественные прозрения как-то не любят гонорары, бессребренность особенно охотно лепится к вдохновенному слову. “В словах, написанных для хлеба, не слышится прикосновенья неба” (Рудаки).

Но надо сказать и о брате бабушки, моем деде – Егише Александровиче Багдасарянце, который тоже уехал из Шуши, но не в Армавир, а в Санкт-Петербург, где поступил в консерваторию. Гармонии учил его знаменитый профессор Анатолий Константинович Лядов. Дед многие годы дирижировал хором при московской армянской церкви, а позже и светским хором. Концерты деда посещали не только армяне. В залах Императорского русского театрального общества, Московской консерватории, Российского благородного собрания часто можно было встретить Юрия Веселовского, Гиляровского, Танеева, Ипполитова-Иванова, Константина Сараджева. Но вот грянула Революция и в тяжелом 1919 году дед подался к сестрам в Армавир, надеясь, что на юге будет полегче. Увы, в поезде он заразился брюшным тифом, который тогда буквально косил всех. И умер на руках сестер, жар не спадал сутками.

Он покоится на армавирском кладбище, которого теперь уже нет, которое давно вошло в черту города и на месте которого вырос жилой массив. У века свои скорости, а у рока свои пристрастия. Но дело не в уничтожимости следов – физических следов на земле. Незримые следы духа живут дольше. Пламень души – что знаем мы о нем? Но, наверное, что-то да знаем, раз говорим – пламень…

Расскажу и о том, как я попала в Ереван. Окончив школу, а поехала на зов отца поступать на филологический факультет ереванского университета (русское отделение). Естественно, со мной вместе переехала в Армению и мама. Отец так и не женился во второй раз, семьи у него не было, потому и звал меня. Он купил нам с мамой крохотную квартирку, в которой мы и прожили почти всю жизнь и в которой теперь доживаю я одна. После окончания университета, я работала в русскоязычных газетах, постепенно переходя с журналистики на писательские рубрики. Посылала материалы и в Москву. Куда наведывалась часто, буквально заглатывая культурную жизнь столицы, вступила, конечно, и в Союз писателей. И вот настал миг, когда понимающие люди предложили мне возглавить газету для русскоязычной интеллигенции, что я и исполнила с великой радостью. И вела “Элитарную газету” девятнадцать лет. Это была не только газета о культуре, но и культурная газета. Но пришел час, когда в 76 лет я поняла, что сил моих на книгу, которую я начала, и на ведение газеты не хватит, и потому выход газеты я остановила. Никто меня не гнал с места редактора, напротив, готовы были финансировать издание столько, сколько я захочу (газета пользовалась успехом).  Но книга о Шекспире, о личности великого британца уже захватила меня. И я сосредоточилась на том главном, чего хотела моя душа. Я узнала столько о том человеке, который скрывался под маской Шекспира (у него было много и других псевдонимов), что этого хватило бы не на одну книгу. Более того, я узнала, что он не был даже англо-саксом, а был потомком викингов, которые пришли в Англию из северной Франции: в северной Европе викинги звались норманнами, а в России варягами. И всё встало на место: вот откуда Дания, принц датский, вот откуда Фортинбрас, идущий через Эльсинор в свою любимую Норвегию, то есть первоначальное гнездо викингов. И таких ошеломляющих фактов – море. Вот так уже три года я пишу эту книгу, которую, возможно, в печатном виде и не увижу. Но не это главное. Главное, что старость моя окрылена. Мне скоро 79 лет и, думаю, что не каждому выпадает возможность так завершить жизнь.

 

Нелли Саакян